Колыбель в Сент-Жермен
Осень в Париже выдалась необычайно мягкой. Золотистый свет процеживался сквозь кроны деревьев Люксембургского сада, ложась косыми полосами на булыжники узких улочек. В небольшой, но со вкусом обставленной квартире неподалёку от аббатства Сент-Жермен-де-Пре царило тихое оживление: в доме появился новорождённый.
Яни стоял у окна, наблюдая, как по улице проезжает карета, и ловил себя на мысли, что его жизнь изменилась до неузнаваемости. Ещё несколько лет назад он был тенью в степях Крыма, беглецом без имени и родины. Теперь он Джон Элеутер, человек, чьё мнение ценит американский посол.
В центре комнаты, в изящной люльке из светлого дуба, посапывал младенец. Ануш сидела рядом; её тёмные волосы прикрывал лёгкий французский чепец, который удивительно ей шёл. Она уже не была той испуганной женщиной, что сошла на берег в Филадельфии. В её осанке появилась спокойная уверенность, а в глазах — спокойствие матери, знающей, что дети под её рукой.
— Как мы запишем его в приходской книге? — тихо спросила она, не отрывая взгляда от сына. — Ты действительно хочешь дать ему это имя здесь?
Яни подошёл и коснулся крошечной ладони младенца.
— Да. Для нас он будет Лефтер. Во французской записи — Eleuthère, как и я. В честь моего отца, который сейчас, верно, смотрит на азовские волны и не знает, что его имя звучит в самом сердце Европы.
Это был его тайный манифест. Назвав сына в честь деда-грека из Крыма, переселившегося на берега Азовского моря, Яни восстанавливал связь времён, которую когда-то разорвал жестокий окрик янычара. Девширме — тот самый набор мальчиков, который однажды сделал его чужим для собственной семьи, — оставалось в прошлом, но не отпускало.
Вечером того же дня в дом заглянул Томас Джефферсон. Он пришёл без пышной свиты, в простом коричневом сюртуке, неся под мышкой свёрток — подарок для новорождённого. Это было издание «Энциклопедии» для библиотеки Костаса и серебряная погремушка для маленького Лефтера.
— У вас здесь удивительно спокойно, Ануш, — произнёс Джефферсон, принимая из её рук чашку чая.
Ануш чуть покраснела и ответила по-французски, тщательно выговаривая звуки:
— Merci, Monsieur le Ministre. Я благодарна вам за заботу о нашей семье.
Джефферсон одобрительно кивнул.
— Ваш французский становится всё увереннее, мадам. Скоро вы будете чувствовать себя здесь как дома.
Позже, когда Ануш ушла в детскую, Джефферсон стал серьёзнее. — Я рад, что у вас всё устроилось, Джон. Человек, у которого есть дом и дети, иначе относится к риску. Наши поставки железа в Тунис идут ровно, и Хаммуд-паша шлёт хвалебные письма. Вы обеспечили своей семье будущее.
Несмотря на идиллию, Яни не терял бдительности. Его старший сын, Костас, теперь учился в престижном лицее. Мальчик в строгом синем мундире возвращался домой, восторженно рассказывая о латыни и фехтовании. Он уже почти забыл вкус пыльной дороги в Данциг. Для него мир был логичен, ясен и полон возможностей.
Яни слушал его, и внутри него просыпался старый янычарский инстинкт. Он видел, как Костас беззаботно бросает сумку на стул, и вспоминал, как в его возрасте сам учился спать с ножом под подушкой.
«Мои дети растут в мире правил и законов. Они верят, что право — это щит. Я же знаю, что любой щит можно расколоть, если ударить в правильное место. Моя задача — сделать так, чтобы им никогда не пришлось узнать эту истину на собственном опыте».
В ту ночь, глядя на спящую Ануш и сыновей, Яни впервые за долгое время молился. Не как мусульманин, коим его заставляли быть в Эндеруне, и не как добрый христианин из Ени-Сала. Он молился самой Свободе — капризному божеству, которое он нашёл в Америке и которое теперь пытался удержать в своих руках в этом прекрасном, но уже начинающем тлеть Париже.
Торговля «кентуккийским железом» превратилась из рискованного эксперимента в отлаженный механизм, приносивший американскому представительству не только политическое влияние в Магрибе, но и вполне осязаемые золотые экю. Для Яни этот проект стал личной шахматной партией. Он понимал: в мире, где идеи Просвещения сталкиваются с суровым прагматизмом, сталь — самый убедительный аргумент.
Рабочий кабинет Яни в посольстве на улице Берри больше не напоминал келью переводчика. Теперь это была штаб-квартира логиста. На стенах висели карты морских путей, а столы были завалены образцами руды и спецификациями литейных заводов Филадельфии.
Раз в месяц Яни отправлялся в Гавр или Лорьян, чтобы лично проконтролировать разгрузку судов, прибывших из Нового Света. Там, среди криков матросов и запаха дёгтя, он чувствовал себя в своей стихии.
Однажды, во время инспекции партии полосового железа, к нему подошёл шевалье де Бомарше, ведавший снабжением французского флота. Он с сомнением постучал тростью по одной из балок.
— Господин Элеутер, — произнёс шевалье, щурясь на солнце. — Говорят, это железо выдерживает такие температуры, при которых шведская сталь начинает течь, как масло. В чем секрет этих лесов Кентукки? Неужели американцы нашли философский камень?
Яни, одетый в практичный дорожный камзол, едва заметно улыбнулся. Его выправка, отточенная годами тренировок в Эндеруне, выдавала в нём военного человека, как бы он ни старался казаться купцом.
— Никакого камня, шевалье. Только чистая руда и правильный уголь. В Америке природа создала условия, которые мы в Европе пытаемся имитировать в тесных лабораториях. Это железо не просто товар — это гарантия того, что пушка не взорвётся при десятом залпе. Хаммуд-паша уже оценил эту разницу.
Бомарше внимательно посмотрел на Яни.
— Вы опасный человек, Джон. Вы вооружаете варваров оружием цивилизации.
— Я вооружаю тех, кто готов платить за право быть независимым, — отрезал Яни. — Разве не этому учит нас господин Джефферсон?
Достаток, который принесла эта работа, изменил жизнь семьи. Костас теперь учился в пансионе, где его товарищами были дети высшего судейского сословия. Ануш принимала у себя жён американских торговых агентов, и её гостиная стала местом, где обсуждались не только фасоны платьев, но и цены на фрахт.
Джефферсон часто заходил к ним на ужин, и Яни видел, как посол наслаждается переменами.
— Вы — мой лучший аргумент в пользу свободного рынка, Яни, — говорил Томас, пробуя тунисские сладости, которые Ануш научилась готовить с парижским изяществом. — Вы доказали, что человек, вырвавшийся из оков деспотизма, способен созидать быстрее, чем любой потомственный аристократ.
Яни вежливо кивал, но внутри него всегда жил скептик. Он знал то, чего не хотел замечать Джефферсон: их процветание держалось на хрупком балансе. Стоило Хаммуд-паше проиграть очередную стычку с Алжиром или Франции объявить о банкротстве — и вся эта «геометрия интересов» рухнет, как карточный домик.
Как-то Яни даже записал у себя в дневнике:
«Джефферсон верит в разум и договоры. Я же верю в качество стали. Пока наши пушки стреляют лучше других, наши семьи в безопасности. Но Париж начинает пахнуть порохом, и этот запах идёт не с наших складов, а с самих улиц».