Заброшенный форт
Джон вынырнул, судорожно хватая ртом густой, пахнущий тиной воздух. Липкая вода болот Окефеноки забивала уши и нос, а одежда, отяжелевшая от влаги, тянула на дно, словно свинцовые латы. Первым делом его пальцы судорожно коснулись груди — сумка была на месте, её ремень намертво захлёстнутая на плече.
Вокруг царила зловещая тишина, нарушаемая лишь отдалённым рокотом грома и тихим хлюпаньем воды, заполняющей обломки лодки. Туман, казалось, стал ещё плотнее, превращая кипарисы в причудливых чудовищ.
— Эйнсли! — хрипло позвал Джон. Голос прозвучал слабо и сразу утонул в вате испарений.
Ответа не последовало. Джон поплыл к перевёрнутому остову лодки, который застрял между двумя корнями-коленями гигантского кипариса. Там, среди обломков весел и разорванных снастей, он увидел копну светлых волос.
Сэр Эйнсли лежал лицом в воде, зажатый между бортом и массивным бревном. Джон рывком перевернул его и вытащил на крошечный островок зыбкой земли, поросший лишайником. Британец был без сознания, его правая нога была неестественно вывернута — сухой хруст, который Джон слышал перед падением, не оставил сомнений: кость была сломана.
Джон нажал на грудь британца, выбивая воду из лёгких. Эйнсли содрогнулся, закашлялся и открыл глаза. В их глубине впервые за всё время знакомства Джон увидел не ледяное превосходство, а подлинный, животный страх.
— Сумка... — прошептал Эйнсли, пытаясь приподняться, но тут же вскрикнул от боли и повалился обратно. — Оставьте её, Джон. И оставьте меня.
— В Вашингтоне вы называли нас «шлюпкой», — Джон тяжело дышал, разрывая остатки своего фрака на бинты. — А теперь эта шлюпка — ваш единственный шанс не стать кормом для аллигаторов.
Джон умело соорудил шину из обломков весла и прочных стеблей вьюнка. Эйнсли наблюдал за ним, тяжело дыша. Весь его аристократический лоск исчез: мундир был в тине, золотое шитьё потускнело, а лицо было бледным, как у покойника.
— Почему? — спросил Эйнсли, когда Джон закончил перевязку.
— У вас есть карты. Я ранен и не смогу за вами следовать. Оставьте меня здесь, и через два дня вы будете в Вашингтоне героем, а Британия потеряет своего лучшего агента. Это было бы логично.
Джон остановился и посмотрел британцу прямо в глаза.
— Мой патрон, мистер Адамс, верит в силу закона. Но я верю в нечто более древнее. Мы можем сражаться за границы на бумаге, Эйнсли, но я не оставлю человека умирать в болоте только потому, что у него другой паспорт. Если это делает меня плохим дипломатом — пусть будет так.
Эйнсли горько усмехнулся.
— Вы не плохой дипломат, Джон. Вы опасный человек. Потому что вы верите в то, что говорите.
В этот момент издалека, со стороны протоки, донёсся знакомый звук: мерный плеск вёсел и тихий, вибрирующий напев. Семинолы не прекратили охоту. Они прочёсывали болото, идя по следу крови и обломков.
— Они близко, — Джон поднялся, подхватывая Эйнсли под мышки. — Нам нужно убираться вглубь леса. Там, где-то должен быть старый испанский форпост, «Кастильо-де-Лодо». Если доберёмся до него — у нас будет шанс дожить до рассвета.
— Вы потащите меня на себе? — Эйнсли посмотрел на свои искалеченную ногу. — С сумкой, которая весит больше вашей жизни?
— Именно так, — Джон рывком взвалил британца себе на плечи. — Держитесь крепче, сэр Эйнсли. Добро пожаловать в Америку, которую вы так презирали. Здесь мы не бросаем своих... даже если эти «свои» — наши злейшие враги.
«Кастильо-де-Лодо» не походил на величественные цитадели Мадрида; он поднимался из черного зеркала болот, словно надломленный, почерневший зуб давно забытого исполина. Это был угрюмый, приземистый форпост, сложенный из пористого ракушечника, который впитывал тяжёлую влагу Окефеноки, точно жадное до воды животное. Стены, когда-то ослепительно белые, теперь были изъедены временем и покрыты слизистыми слоями изумрудного лишайника, который, казалось, лишь один и удерживал камни от окончательного распада.
Внутри царил застойный сумрак, пахнущий старой солью, мокрой землёй и неизбежным тлением древесных балок. Высокие, узкие бойницы пропускали лишь бледные, похожие на лезвия ножей полоски лунного света, которые едва рассеивали мглу, застоявшуюся здесь десятилетиями. В этом безмолвном склепе, где каждый шаг отзывался гулким, тяжёлым эхом, время замирало: казалось, крепость была не построена людьми, а выдохнута самой трясиной, чтобы охранять прах империи, которой больше не принадлежал этот берег.
Джон свалил Эйнсли на кучу полусгнившей соломы в углу главной башни. Британец тяжело дышал, его лицо в полумраке казалось высеченным из мела. Джон сразу бросился к узким окнам-бойницам.
— Они окружают форт, — глухо произнёс Джон. — Каноэ скользят по воде тише, чем змеи. У нас от силы десять минут, пока они не решатся войти внутрь.
Эйнсли горько усмехнулся, прижимая руку к раненой ноге.
— Ирония судьбы, Джон. Мы в испанском форте, который должен был защищать эти земли от таких, как вы. А теперь он стал нашей общей клеткой. Осмотритесь — здесь нет ничего. Ни мушкетов, ни пушек. Только камни, которые помнят величие Мадрида, и мы с вами — два дурака с клочком мокрой бумаги.
Джон не слушал его. Он лихорадочно осматривал помещение. В углу, под слоем пыли и обломков, он обнаружил массивные кованые сундуки, в которых когда-то хранили провизию, и — что более важно — несколько засмолённых бочек. Он выбил крышку одной из них.
— Смола, — прошептал Джон. — Густая корабельная смола для конопачения лодок. Старая, но всё ещё горючая.
— И что вы сделаете? Будете бросаться в них липкими комьями? — съязвил Эйнсли, но в его голосе прорезалось любопытство стратега.
— Я сделаю то, чему меня научили в Эндеруне, — Джон вытащил из-за пояса нож. — Мы превратим этот форт не в крепость, а в ловушку.
Джон начал быстро действовать. Он опрокинул бочки, разливая вязкую, черную массу по крутой каменной лестнице, ведущей вниз к входному проёму.
— Вы всё ещё с этой сумкой, — заметил Эйнсли, наблюдая за работой Джона. — Неужели вы действительно верите, что Адамс оценит ваш риск? Для него вы пешка. Он использует эти карты, чтобы объявить Орегон своим, и забудет о том, кто их добыл.
— Дело не в Адамсе, — Джон остановился, вытирая испачканные смолой руки об остатки фрака. — И даже не в этих картах. Вы, европейцы, смотрите на мир как на наследство, которое нужно поделить между кузенами-королями. А мы смотрим на него как на чистый лист. Если мы не выйдем к океану сейчас, вы построите там свои тюрьмы и таможни. Мы хотим, чтобы этот континент был свободно дышал.
— Свободное дыхание часто заканчивается хрипом, — тихо ответил Эйнсли. — Вы разрушаете баланс сил, который удерживал мир от хаоса после Наполеона. Вы и есть хаос, Джон.
— Тогда привыкайте к нему, сэр Эйнсли. Потому что хаос только что пришёл к нашим дверям.
Снизу донёсся треск. Первый из нападавших вступил на лестницу. Джон видел в проёме двери лишь тени и блеск наконечников копий.
— Сейчас! — крикнул Джон.
Он высек искру из своего огнива прямо в лужу смолы у верхней ступеньки лестницы. Огонь не вспыхнул мгновенно — он начал медленно, хищно разгораться, выпуская густой, удушливый черный дым. Смола потекла вниз по ступеням, превращая лестницу в пылающую реку. Захватчики, не ожидавшие такой преграды, в ужасе отпрянули назад — в болотах огонь был страшнее любой пули.
Но Джон не остановился на этом. Он упёрся плечом в древнюю, подточенную термитами балку, державшую часть подгнившего перекрытия над лестницей.
— Помогите мне! — рыкнул он Эйнсли.
Британец, превозмогая адскую боль, дотянулся до края балки, используя свой вес. С жутким скрежетом и грохотом камни и тяжёлые бревна обрушились вниз, окончательно заваливая единственный вход в башню.
Пыль и гарь заполнили комнату. Снаружи раздавались яростные крики, но войти в форт теперь было невозможно.
Джон опустился на пол рядом с Эйнсли. Оба они были покрыты копотью и грязью, тяжело дыша в наступившей тишине.
— Порох — это для дилетантов, — выдавил Эйнсли, слабо улыбаясь. — Хорошая, честная смола... и немного варварского упрямства. Кажется, я начинаю понимать, почему Адамс так в вас верит.
Через некоторое время отдышавшись, Джон встал и подошёл к узкой бойнице. Взгляд его остановился на тенях, скользивших по зеркальной глади протоки. Всплески весел каноэ становились всё тише, пока окончательно не растворились в предрассветном тумане.
— Они уходят, — не оборачиваясь, произнёс Джон. — Решили, что мы либо задохнулись в дыму, либо болото само закончит их работу. Они не станут тратить людей на осаду камней.
— Разумное решение, — раздался из угла слабый, но по-прежнему язвительный голос Эйнсли. Британец сидел, прислонившись к стене, и бережно сжимал раненую ногу. — Зачем пачкать руки кровью, если природа — лучший палач? Голод и лихорадка делают свою работу бесплатно.
Эйнсли тяжело вздохнул и посмотрел на Джона. В его глазах, подёрнутых пеленой боли, читалось странное желание продолжить их спор, начатый ещё в Вашингтоне.
— Знаете, Джон, всё это ваше «стремление к свободе», все эти великие демократические принципы, провозглашаемые Эндрю Джексоном, ради которых вы готовы гнить в этом склепе... это ведь красивая, но смертельная иллюзия. Вы ведь читали Аристотеля и Платона?
Джон усмехнулся, проверяя кремень пистолета.
— Читал, сэр Эйнсли. И помню, что они не слишком жаловали «власть толпы».
— Не просто «не жаловали», — Эйнсли подался вперёд. — Они предупреждали, что демократия — это лишь краткий миг хаоса перед приходом тирании. Вы хотите построить общество, где голос сапожника равен голосу философа. Но это противоречит самой природе.
— Демократия возможна, — возразил Джон, — но только в образованном обществе. Если каждый гражданин понимает свой долг и обладает знаниями, он не станет рабом демагога. Наш эксперимент направлен на просвещение масс.
— Все одинаково образованны? — Эйнсли горько рассмеялся, и этот смех перешёл в кашель. — Это закон природы, Джон: люди не равны ни в способностях, ни в стремлениях. Вы не можете сделать всех мудрыми. И самое страшное — как только вы дадите большинству хорошую жизнь, за которую им не нужно будет бороться, они деградируют.
Британец прикрыл глаза, словно цитируя невидимую книгу:
— Помните Библию? «В поте лица твоего будешь есть хлеб»[1]. Это не просто проклятие, это условие нашего выживания как вида. Труд и преодоление держат человека в узде. Как только вы дадите «народу» право решать, они первым делом проголосуют за то, чтобы не работать.
— Вы говорите о Риме, — тихо заметил Джон.
— Именно! Panem et circenses[2]. Когда римский плебс перестал добывать свой хлеб в трудах и походах, а начал требовать его у государства как должное — Рим рухнул. Ваша демократия неизбежно придёт к тому же. Большинство всегда предпочтёт комфорт свободе, а развлечения — ответственности. И тогда ваш «свободный континент» превратится в огромный цирк, который сожрёт сам себя.
Джон молчал. Он смотрел на сумку с картами, лежащую на пыльном полу.
— Возможно, вы правы в своих опасениях, — наконец ответил он. — Но разве альтернатива — вечное правление немногих над многими — лучше? Мы даём человеку шанс доказать, что он больше, чем просто потребитель «хлеба и зрелищ». Если мы потерпим крах — что ж, это будет величайшее падение в истории. Но если мы победим...
— Вы не победите природу, Джон, — Эйнсли устало откинул голову назад. — Вы просто замените одного короля тысячей маленьких тиранов в грязных сапогах. Но я признаю: ваше упрямство делает это зрелище по-настоящему захватывающим. Жаль, что мы, скорее всего, не доживём до финала этого представления.