Верёвочка
Маленькие вещи редко выглядят значительными. Но именно они чаще всего определяют исход.
В одном глухом городишке, где зимой метель воет так, будто старуха с сорока кошками перебирается с чердака на крышу, а летом от жары трещат даже голуби на колокольне, жила барышня по имени Аграфена Севостьяновна, личность тонкой натуры и чрезвычайно чувствительного воображения.
Аграфена не была совсем уж странная: ходила в церковь, ела гречневую кашу и даже иногда смеялась в голос — хоть и резко, как будто её щипнули. Но вот беда — по ночам с ней начинали твориться дела, прямо скажем, не вполне обыкновенные.
Сон её был тяжёл, с ворчаньем, с оханьем, а порой и с бормотаньем на полузабытом языке, смахивающем на греческий, но звучащем как будто его выучил маляр в состоянии запоя. А потом начались выхождения.
Да-да, выхождения — не из дома, а из тела. Аграфене Севостьяновне почудилось, что душа её, как дымок из трубы, поднимается над телом, потом вылетает через щель в оконной раме и плывёт по воздуху, в синие небеса, в другие места — уж такие, что батюшка в церкви, узнав, точно бы отругал и запретил причащаться.
Сперва Аграфена этому радовалась — кому не приятно заглянуть за грань дозволенного? Но потом… ей стало страшно. А что, если душа её — тонкий, шёлковый платок — не вернётся обратно? Или, что ещё ужасней, вернётся не в своё тело, а в тело, скажем, старого дьячка Панкратия, у которого одна нога короче другой и память — как решето?
И вот однажды, порывшись в сундуке, она достала верёвочку, хорошую, добрую, льняную, такую, на которую вешают бельё. Привязала один конец к ноге своей — правой, потому что левая у неё, по преданию, «вещая» была — а другой к ножке кровати, да так, чтобы не развязалось, не дай Бог!
Но на том не кончила. Взяла маленький медный замочек, что ей когда-то достался от старого шкатулочного ящичка, надела на петлю узла и защёлкнула. А ключик — вот главное! — ключик положила под подушку, да не просто так, а завернула в носовой платок с вышитыми ромашками — чтоб даже дух не догадался.
Так и спала.
Так прошло много ночей. Аграфена летала во сне в неизведанные места, видела горы, которых нет ни на одной карте, и людей, чьи лица были закрыты масками, как у скоморохов, только грустных. И каждый раз она возвращалась и снимала замочек, тихо, с замиранием, будто разбуженный кот, и клала ключик на прежнее место.
Но вот — однажды утром, в воскресенье, когда с улицы тянуло запахом мокрых лошадей и церковных свечей, Аграфена проснулась... и не нашла ключика под подушкой.
Сначала она просто надулась, как самовар: мол, платочек развернулся, и ключик подальше уполз. Но она обшарила всё: и подушку, и наволочку, и за подушкой, и под кроватью. Ключика не было.
Она села. Сердце в груди билось, как мышь, загнанная в угол. Верёвка тугая, как у висельника. Замочек блестит невинно, будто и не при делах. А под ногами прохладно, как бывает в погребе, где держат квашеную капусту.
— Неужели... — прошептала она, — это не я здесь?
И в зеркале, что висело над комодом, ей вдруг показалось, что глаза у неё стали чужие. Не злые, не добрые, а ... наблюдающие. Как у часов, которые всё видят, но ничего не говорят.
Аграфена Севостьяновна сидела, не шелохнувшись. Она даже дышать боялась — так, будто воздух вокруг сжался, как в печи перед грозой. Замочек сверкал на утреннем солнце, которое пробивалось сквозь кружевную занавеску и освещало комнату мертвенно-жёлтым светом. Ни тепло, ни холод. А ключа — нет.
Она обшарила всё — и простыню, и зазор между досками, даже расчёску разобрала, думая: а вдруг он туда — по сну, по какому-то закону невидимого мира — ввернулся? Всё было напрасно. Под кроватью лежал только пыльный валенок и засохший таракан — символ её одиночества.
Тут в дверь тихо поскрёб кто-то.
— Кто там? — голос у неё хрипнул, как будто она всю ночь пела на паперти.
За дверью молчали. Потом кто-то кашлянул. Кашель был не обычный, а ... старческий, но при этом с оттенком холеры. Такой кашель бывает только у тех, кто давно умер, но по какому-то недоразумению всё ещё ходит по земле.
— Пошёл прочь! — вскрикнула Аграфена, схватившись за подушку, как за крест.
Но за дверью ничего больше не раздавалось.
Она снова взглянула в зеркало. Лицо её изменилось. Не сильно, но точно не её. Черты остались те же, но взгляд был... какой-то хитрый, скользкий, будто за ней наблюдает нечто, что уже побывало за границей снов — и вернулось не одно.
— А может, это сон?.. — подумала она. — Может, я ещё там, в невидимом мире, а здесь — лишь копия? Или — хуже! — может, я не вернулась вовсе, а та, что вернулась, — не я?!
Мысль эта была такой омерзительно возможной, что по спине Аграфены пробежала дрожь, как будто кто-то провёл по коже рыбьим хвостом.
Она попробовала встать, но верёвка натянулась, и замочек с тихим дзинь напомнил, что свобода — это иллюзия.
— Значит, мне сидеть тут, как привидению на чердаке... — пробормотала она, — пока ключ сам не найдётся, или пока кто-то не откроет.
И тут она заметила: на комоде, рядом с иконой, где Николай Угодник обычно глядел строго, но милостиво, лежал ключик. Только он был уже не медный, а чёрный, будто закопчённый, и с маленькой паутинкой на бороздке.
Она не клала его туда.
А Николай Угодник... улыбался. Но не тем лицом, что было нарисовано. Улыбка была длинная, тонкая, почти человеческая, и совершенно не церковная.
В погоне за сложным мы часто перестаём видеть очевидное. А именно оно и держит нас в этом мире.